KPATEP * Библиотека
"Горное дело" * Л.Н.Тынянова "Мятежники Горного корпуса"
ПОЖАЛУЙТЕ ЗА МНОЮ, СУДАРЬ
Очень медленно, с большим трудом Сережа привыкал к корпусным порядкам.
Подчас он едва сдерживался, чтобы не вмешаться в распоряжение,
казавшееся ему нечестным или несправедливым. В эти минуты он бледнел и
начинал шептать про себя все ругательства, какие были ему известны.
Он был свободолюбивый мальчик. Жизнь в корпусе не увлекла его и не
сделала ни послушной куклой в казенном мундире, ни бесшабашным
забулдыгой из тех, кто с первого дня поступления мечтал о том, чтобы
стать перворотом, драть маленьких за вихры и говорить грубости...
В этот день Злытостев пришел в класс в особенно дурном настроении. Он
сел за кафедру, взял в руки перо, начал было писать им, но тут же
сердито отбросил его в сторону.
- Дежурный! Ты где это перо взял? В навозной куче нашел? Это не перо, а помело! Дай тряпку!
Несмотря на стихотворный завет Злыгостева, у дежурного тряпки не оказалось.
- Так вот как ты исполняешь мои приказания! - сказал Злыгостев, - Почему нет тряпки?
- Я ее забыл, Иван Васильевич, - предчувствуя беду, ответил сквозь слезы мальчик. [36]
- Вот как, забыл! Ну что же, попроси у товарищей, - со зловещим лицом приказал учитель.
Это было суровое приказание, и недаром кадеты называли его "гонять
сквозь строй". Теперь Сережа понял истинный смысл этого выражения.
Никто из них не должен был, по злыгостевским обычаям, ссужать своей тряпкой провинившегося дежурного.
- Вот видишь, никто тебе не дает тряпочки... - говорил учитель, когда
рука сжалившегося, искавшая тряпку, замирала под его взглядом. - Не
дают тряпочки, а? Что же, видно, придется тебе Христа ради просить
тряпочку. Придется, а?
С этими словами он нанес кадету удар кулаком в спину. Тщедушный, худой
мальчик весь съежился, слезы закапали у него из глаз, но удары
сыпались, по мере того как он ходил между товарищами, прося злосчастную
тряпку, и учитель, идя по следам его и колотя в спину, приговаривал:
- Проси же лучше, авось кто-нибудь сжалится.
С бьющимся сердцем Сережа шарил в парте, но тряпки не было. Не помня
себя, страшно побледнев и бормоча что-то, он вскочил, подбежал к
Митиной парте и, выхватив у него тряпку, через весь класс бросил ее к
ногам Злыгостева. Класс замер.
- Да как ты смеешь! - подскочил к Сереже только теперь очнувшийся от изумления Злыгостев. - Запорю! Из корпуса вон вышвырну!
Он вдруг остановился и нахмурился, переведя глаза на свою злополучную жертву.
Приложив руки к груди, кадетик с полными слез глазами захлебывался от
кашля. Из горла у него хлынула кровь. Мальчики в ужасе бросились к
нему, уложили на скамейку, кто-то побежал за водой.
Злыгостев струсил не на шутку. Побледнев, он суетился возле больного.
Наконец мальчик отдышался, перестал кашлять, пришел в себя.
Когда урок кончился, учитель, грозно посмотрев на Сережу, вышел из класса.
Несколько секунд было тихо. Все были потрясены случившимся.
- Молодец, Тверитинюв! - послышался наконец чей-то звонкий голос.
- А вы все хороши, - сонно сказал со своей задней парты Петров, - тряпку боялись дать.
- Да, братцы, струсили, как ни верти! - прибавил Брусницын,
- Дашь тут, когда он так на тебя смотрит, точно съесть хочет.
- А Тверитинову-то все-таки влетит! Федору Федоровичу-то Злой гость расскажет!
- Не посмеет, - убежденно возразил Крон. - Побоится. Ведь Висленев (это
была фамилия пострадавшего мальчика) пожаловаться может. Мы все
свидетелями будем.
- Как же, поверят нам, как бы не так! [37]
- Да ну, чего там гадать, и выпорют, так не велика беда, - прервал
Сережа и через минуту уже бегал с Митей взапуски по коридору...
Однако, когда перемена кончилась и мальчики построились в шеренги,
чтобы маршировать на плац, где ежедневно производилось военное
обучение, в дверях спальной камеры четвертого отделения появилась
угрюмая фигура инспектора.
- Тверитинов Сергей! - громко выкликнул он.
Сережа вышел вперед и вытянулся во фронт.
- Пожалуйте за мною, сударь!
------------------------
В корпусе розог не жалели. Даже самая маленькая провинность не проходила безнаказанно.
Огромные пучки розог, целые леса лежали возле столовой, в комнате, где
помещались разные припасы. В умывальной, в цейхгаузе, в дежурной
комнате - везде были розги, простые и вымоченные в соленой воде. От
розог нигде не было спасенья. Инспектор Федор Федорович недаром был
прозван Живодером. Это был человек суровый и беспощадный. Кадеты
никогда не видали улыбки на его лице, не слышали ни одного
снисходительного слова. Все умолкало, когда издали появлялась его
неприветливая, угрюмая фигура. Всех замеченных в какой-нибудь шалости
он приказывал вносить в "субботний список". Это была самая злая его
выдумка, и она приводила кадетов в трепет. Когда наступала суббота,
дежурный унтер-офицер вызывал записанных в этот роковой список и
отводил несчастных в цейхгауз, откуда доносились отчаянные вопли.
Человек, исполнявший обязанности главного "секуна", был специально
выбран из кухонных солдат самим инспектором. Это был рослый и сильный
детина, косоглазый, с широким приплюснутым носом и выдающимися скулами.
Звали его Алексей, а по прозвищу - Лешка Кривой или просто Кривой. Он
любил поесть, и благодаря этому кадетам удавалось иногда смягчить
наказание.
Делалось это так: когда Лешка, в обязанность которого входила также и
раздача пищи за столом, выдавал кадету, записанному в "субботний
список", его порцию, тот либо отказывался от нее, либо совал ему свою
булку.
- Возьми себе, Алексей, мне что-то не хочется сегодня, - обычно говорил он при этом.
Лешка лукаво улыбался, прищурив свои косые глаза. Он, разумеется,
отлично понимал, почему у кадета без всякой причины [38] вдруг пропал
аппетит. Однако, надо отдать ему справедливость, он честно выполнял
молчаливое соглашение.
Если наказанию подвергался подкупивший его кадет, Лешка крепко
замахивался, но ударял каким-то ему одному известным способом так, что
наказываемый почти не чувствовал удара. Но зато горе было кадету,
которому не удалось "словчить" для него ни одной булки! Если такой
несчастливец попадался ему в руки, он пускал в ход всю свою силу, и
тогда сам инспектор, присутствовавший в цейхгаузе во время наказания,
говорил ему:
- Не бей так сильно.
Кривой отвечал, прищуривая свои хитрые глазки:
- Он вертится шибко, и нельзя попасть на одно место.
Если же инспектор делал замечание, что он бьет слишком слабо, что надо бить сильнее, Лешка говорил:
- У него шкура тонкая, сичас кровь пойдет.
И часто инспектор, напуганный таким заявлением "секуна", прекращал наказание.
Карцер помещался в левой пристройке, рядом с большим рекреационным
залом. Это был маленький полутемный чуланчик, очень грязный, никогда не
убиравшийся. Единственной мебелью была кровать с грязным жестким
матрацем и с досками, прибитыми в наклонном положении, вместо подушек.
Служитель открыл дверь, протолкнул вперед Сережу и тотчас же запер ее
на замок. Сереже показалось, что он очутился в полной темноте, и только
спустя минуту, когда глаза освоились, он разглядел кровать в углу и
крохотное окошечко, через которое проникал слабый свет. В [39] карцере
было холодно, печи не было. Сережа уселся на край кровати и задумался.
Вокруг была мертвая тишина, иногда только сквозь тонкую дощатую
перегородку слышалось ворчанье и шаги вахтера, ходившего по коридору.
Должно быть, это ему наскучило наконец, он загремел посудой, покашлял
немного, потоптался и, подойдя к двери карцера, крикнул:
- Ты смотри у меня! Смирно сидеть!
С этими словами он удалился, и наступила полная тишина.
Сережа долго сидел неподвижно, охватив руками колени и уткнувшись в них
головой. Он и сам не знал, сколько времени прошло с тех пор, как дверь
карцера захлопнулась за ним, - час ли, два ли... Он представлял себе,
как его товарищи садятся за стол, ему захотелось есть, он встал и
прошелся.
Легкий стук привлек его внимание. Сначала ему показалось, что стучат
где-то далеко, но стук повторился, и кто-то полушепотом спросил:
- Сережа, ты тут?
- Тут, - прошептал Сережа, на цыпочках подойдя к двери и приложив губы к дверной скважине.
- Мы с Кроном уже "наловчили" и для тебя и для Лешки. Потерпи до
вечера, дружище, скоро вахтер сменится, а с другим мы уже уговорились.
Ну, прощай!
- Прощай, спасибо! - И Сережа услышал удалявшиеся осторожные Митины шаги...
Крон с Митей "ловчили" напропалую. Часть булок была уже переправлена
Лешке, и, разнося суп, он хитро подмигивал заговорщикам своими
раскосыми глазами.
Артемий Павлович в этот день был, казалось, до смешного рассеян. Он
ничего не замечал. Крон ухитрялся таскать булки из-под самого его носа.
Во время обеда друзья старались есть как можно меньше, и, едва только
Артемий Павлович отворачивался, они мигом совали в карманы куски пирога
и даже котлеты. Когда обед кончился и мальчики, построившись в шеренги,
медленным маршем проходили мимо Артемия Павловича, он быстро сунул в
Митину руку какой-то пакетик и шепнул ему, самодовольно улыбаясь:
- Эта котлета сверх комплета.
В пакетике оказалась не одна, а три котлеты, и друзья, тронутые
великодушием Артемия Павловича, поклялись никогда не обижать его.
А Сережа вечером, вместе с хлебом и водой, получил изрядную порцию
пирога и котлет и только диву давался, как удалось его друзьям
"наловчить" столько всякого добра.
Шкура, по свидетельству Лешки, у него оказалась такая тонкая, что инспектор на десятом ударе приказал прекратить наказание. [40]
Приближалось рождество. Кадеты усиленно готовились к домашнему
спектаклю. Эти спектакли устраивались ежегодно, ими руководил сам
директор, не упускавший случая щегольнуть перед начальством,
присутствовавшим на этих вечерах.
Все роли, включая и женские, исполнялись самими кадетами. Готовили пьесу "Робинзон".
Из квартиры директора, инспектора и учителей, живших при корпусе,
мальчики перетаскивали на сцену фикусы, филодендроны, цветы, которые
должны были изображать девственный лес. Полуопрокинутая ширма, покрытая
зеленым одеялом, пожертвованным кем-то из отделенных офицеров и
замаскированная кусками картона, изображала пещеру, в которой поселился
Робинзон. Сквозь деревья виднелся океан, сделанный из длинных полос
голубой бумаги. Из корпусной конюшни был извлечен какой-то черный ящик
- остов старого экипажа; он был старательно вымыт и вычищен, затем из
черной глянцевитой бумаги к нему приделали нос и корму. Все это должно
было изображать пирогу, в которой дикари подплывут к острову Робинзона.
Актеры усердно готовили роли. Кадет, игравший Пятницу, так размахивал
руками и кричал, что директору это показалось даже неприличным. Он
сделал ему замечание. Бедный Пятница до того оробел, что стал говорить
шепотом, и сам Робинзон в конце концов не мог разобрать, что бормочет
себе под нос его верный слуга.
Кроме пьесы "Робинзон", был поставлен маленький водевиль с пением, и,
наконец, два кадета должны были протанцевать русскую пляску.
Танцмейстер Дюбуа, стройный, высокий француз с благородной осанкой,
величавой поступью, был очень требователен и вспыльчив. Стоило
какому-нибудь кадету сбиться с ноги или не в такт сделать па, Дюбуа
подлетал к нему и кричал, сверкая глазами:
- А где мюзик? Ты слюшай мюзик, слюшай, слюшай!
Для русской пляски Дюбуа предоставил директору на выбор нескольких
кадетов, среди которых был и Сережа. И директор остановился на нем.
На репетициях все шло великолепно. Сережа лихо отплясывал вприсядку, а
"партнерша" его - хорошенький кадетик из младшего класса кружился
вокруг него, помахивая платочком, с грацией настоящей русской
красавицы. Директор одобрительно поглядывал на них из-под густых
бровей, а Богдан Иванович приходил в восторг и громко кричал
(разумеется, не в присутствии директора): - Очень карашо! Браво! Браво!
Наконец наступил день спектакля.
Кадеты носились из малого рекреационного зала, где проходили репетиции,
в большой, где заканчивали устройство сцены, приколачивали декорации,
расставляли стулья для зрителей. [41]
Около двух часов дня прискакал парикмахер с целым коробом париков,
усов, бород, кос и всяких других принадлежностей. Откуда-то появился
ящик с костюмами, женскими и мужскими, необходимыми для спектакля.
Сережу нарядили в синие шаровары, белую рубаху, и он превратился в
деревенского паренька с картузом, лихо заломленным на ухо. Но когда
вытащили женский сарафан, заготовленный для его партнера, тот
неожиданно заявил, что ни за что его не наденет. В классе его и так
дразнили "девчонкой" и "Маруськой", и кадетик решил, что окончательно
опозорится, если весь корпус увидит его в женском сарафане. Напрасно
старался Сережа убедить его, что не он один будет в женском костюме,
что многие из участвовавших в водевиле старших кадетов тоже будут одеты
в женские платья, напрасно уговаривал его дежурный офицер и из кожи лез
Богдан Иванович - он стоял на своем.
Уже большой зал был переполнен зрителями: корпусное начальство,
родители и родственники кадетов - все были в сборе. Уже поднялся
занавес и Пятница, забыв о директоре, бегал по сцене, повторяя слова
своей роли. Уже дикари подплывали к острову в черной пироге и, скаля
зубы, кричали нечто вроде "гоу, гоу, гоу", а за кулисами упрямый
кадетик все еще отказывался надеть сарафан. Тогда доложили директору,
который важно восседал в первом ряду.
Директор выслушал, нахмурился и сказал только одно слово:
- Высечь!
Бедную русскую красавицу высекли, и через час она в ярком сарафане
отплясывала свой танец, но, несмотря на белила и румяна, все [42] ясно
видели, как из ее голубых глаз катились крупные слезы. Правда,
танцевала она далеко не с такой грацией, как на репетициях, да и
Сережа, глядя на нее, не так уже лихо скакал по сцене в своих синих
шароварах, но все же спектакль сошел благополучно. Публика
аплодировала, все были довольны.
Однако злоключения маленького кадетика не кончились этим. Он уже
переоделся в свой обычный костюмчик и, успокоившись, шел рядом с
Сережей, как вдруг кто-то сзади потянул его за курточку и крикнул:
- Дра-аный!
Это было нарушением всех правил. Быть высеченным вовсе не считалось у
кадетов чем-либо позорным. Наоборот, к кадету, стойко перенесшему
наказание, относились с уважением, и, уж конечно, никому в голову не
приходило дразнить его.
- Драная девчонка! - повторил тот же голос, и, обернувшись, Сережа
увидел Аристова, того самого, которому он был обязан своим пребыванием
в лазарете.
- Кантонист проклятый! Как ты смеешь! - заорал Сережа, замахиваясь на него,
- А ну, попробуй ударь, - злорадно хихикнул Аристов, на всякий случай
все же подвигаясь поближе к выходу. - Как бы и тебе не пришлось
отведать того же, что и твоей красавице! Вот погоди, Федор Федорович
тебе покажет.
- А, ты фискалить еще!
И Сережа, недолго думая, залепил инспекторскому любимцу такую пощечину,
что тот, как ракета, Отлетел к стене. Маленький кадетик остолбенел от
ужаса, но тут же, опомнившись, принялся помогать своему покровителю.
Тузил он кантониста с таким азартом, что Сереже пришлось унимать его.
- Вот теперь иди, жалуйся своему Сахару Сахаровичу, авось он тебя
утешит! - крикнул Сережа вслед Аристову, убегавшему во всю прыть по
коридору, и кадетик тоже пропищал, грозя кулачком:
- Иди-ка, жалуйся, казенная шкура!
Весть о происшедшем тут же распространилась по всему отделению.
- Молодец! Хвалю! - закричал Крон, встречая Сережу в дверях спальной
камеры и пожимая ему руку. - Так им и надо, кантонистам поганым!
Говорят, ты его здорово отдул! [43]
- Ничего, ему привыкать надо, маменькину сынку, неженке, - вставил Брусницын.
- Житья от них скоро но будет,-проворчал Петров.
Сережа чувствовал себя героем. Это не помешало ему, однако, с
беспокойством поглядывать время от времени на пустую кровать Аристова.
- Небось плачет теперь у Сахара Сахаровича, фискалит.
- Пусть посмеет только!
- Не обрадуется потом!
- Мы его наушничать отучим!
Дверь отворилась, и Аристов, не оглядываясь, бесшумно проскользнул на свое место.
- Ну, нафискалил? - спросил, подходя к нему, Крон.
- А тебе какое дело! И нафискалил, так не на тебя, - огрызнулся Аристов.
- А такое дело, - повысив голос и подходя к нему ближе, сказал Крон, - что Савельева помнишь?
Савельев был кадет, нафискаливший на товарища и вынужденный уйти из
корпуса, чтобы избавиться от травли одноклассников, которые избегали
его, не разговаривали с ним и на все вопросы отвечали презрительным
молчанием.
- Да чего ты пристал? - жалобно промямлил Аристов. - Кто тебе сказал, что я жаловаться ходил?
- Ну, то-то! - грозно вылупил на него глаза Крон.
Наступила весна - самое тяжелое для кадетов время.
Снег стаял, по улицам бежали ручьи, солнце светило в пыльные окна
классов, а кадеты должны были сидеть, уткнув носы в книги, и зубрить.
Как ни старался Сережа сосредоточиться и добросовестно заниматься,
ничего не выходило. Он вдруг ловил себя на том, что смотрит не в книгу,
а в окно и думает совсем не о русской истории, а о том, как хорошо бы
сейчас побегать вперегонки, хотя бы в корпусном саду. Но даже и эти
скромные мечты были совершенно несбыточны.
Не унывали, как это ни странно, только "камчадалы", или "бурбоны", как они еще назывались.
Неисправимые лентяи, боявшиеся учебников, как огня, они все свободное и
классное время проводили в своих излюбленных занятиях. Одни терпеливо
возились над составлением коллекций, другие постоянно копошились над
изготовлением каких-то фонариков, коробочек, картонок, третьи приручали
мышей.
Государство бурбонов было расположено на задних партах и называлось Камчаткой.
Случалось, что во время урока, растянувшись на скамейке, они [44]
предавались безмятежному сну, и, только когда слишком громкий храп
обращал на себя внимание учителя, бедный камчадал из мира сновидений
переходил к действительности и безропотно отправлялся в карцер.
Однако распускать нюни даже под ударами розог бурбон почитал за стыд и
стойко переносил наказания. Жаловаться, фискалить на товарищей и
выдавать их начальству считалось у бурбонов самым нечестным и
предосудительным поступком, и в этом отношении они были полной
противоположностью кантонистам.
Так как зубрежка на Камчатке считалась занятием недостойным серьезного
внимания, они, разумеется, к экзамену готовы были не больше, чем Лешка.
Но они не унывали. Ухищрениям не было границ. Они с сожалением смотрели
на зубривших товарищей, изобретая совершенно иные способы подготовки к
экзаменам. Один выписывал себе на ладони левой руки арифметические
правила, другой набивал карманы бумажками, исписанными краткими
заметками; поддельные билеты, шпаргалки с готовыми решениями задач -
все пускалось в ход.
Но то, что придумал краса Камчатки Петров со своим неизменным другом
Брусницыным, никому до сих пор не приходило в голову. Вначале они
никому не говорили о своей выдумке и только гуляли, заложив руки в
карманы.
Петров загадочно улыбался, лениво потягиваясь, а Брусницын строил такие гримасы, что в самом деле мог сойти за обезьяну.
Однако долго они выдержать не могли и по секрету рассказали кому-то о
своем гениальном изобретении. Скоро весь класс знал о предстоящей
проделке и с нетерпением ждал, чем она кончится. План камчадалов был
чрезвычайно прост. Они условились друг с другом выучить только по
одному билету. В тот момент, когда один из них подойдет к столу, чтобы
выбрать билет, другой должен был изо всей силы ударить в оконную раму.
Что должно было произойти затем - об этом изобретатели не говорили.
Наступил день экзамена. Кадеты, бледные, взволнованные, то и дело
заглядывали в учебники, жаловались, что забыли даже то, что, казалось,
знали назубок, экзаменовали друг друга. Только двое друзей-камчадалов
были веселы и спокойны. Они были спокойны до такой степени, что
заинтересовали весь класс.
- Держу пари, что срежетесь, - кричал взволнованный Крон. - На десять булок держу пари! Пролетите, голубчики, как пуля!
И сразу же несколько человек вызвались держать с ним пари.
Наконец начался экзамен. За длинным зеленым столом важно восседала экзаменационная комиссия.
Вызывали по алфавиту. Очередь дошла до Брусницына. Он уверенными шагами направился к столу.
Петров, и без того сидевший неподалеку от окна, теперь подвинулся еще ближе. [45]
- Берите билет, - обратился к Брусницыну председатель экзаменационной
комиссии, и в тот же момент раздался страшный удар, стекла посыпались,
рама затрещала.
Все вскочили.
Вот теперь-то стало понятно, для какой цели камчадалы-изобретатели
целую неделю практиковались в быстром и по возможности незаметном
выдергивании кусочка бумаги из рукава.
Едва только экзаменаторы обернулись на страшный стук, поддельный билет
легко выпал из рукава брусницынского мундира и опустился прямо на
стопочку настоящих билетов, лежавших на экзаменационном зеленом столе.
Разумеется, едва все пришло в порядок, он принялся отвечать с такой
уверенностью и ответил так хорошо, что восхищенная Камчатка едва
удерживалась, чтобы не встретить аплодисментами своего вождя, с
триумфом возвращавшегося на место.
В конце экзамена он услужил своему другу точно таким же способом, и тот
отвечал не менее счастливо. Это было сделано с такой чистотой,
наивность экзаменаторов, поверивших кадетам, что это уличные мальчишки
бросают камни в окно, была так смешна, что даже Крон, несмотря на пари,
не мог не поздравить удачливых камчадалов с успешным исходом затеи.
Сереже, который стоял в алфавитном списке в самом конце, пришлось
отвечать одному из последних. Он был очень утомлен ожиданием, но
ответил все же на четыре балла.
Этот первый экзамен оказался и самым трудным. Сережа даже вставал по
ночам, чтобы вместо с Митей Владимировым и Андреем Кроном подзубрить
некоторые предметы.
В корпусном саду давно появился первый зеленый пушок травы,
старшеклассники ходили без шинелей, уже мечтали одни о летнем отпуске,
другие, казеннокоштные, о том, чтобы, невзирая на строгость корпусных
порядков, весело провести каникулы.
Три приятеля, еще теснее сблизившиеся за это трудное время, забросив
книги подальше, гуляли по саду, обнявшись. Они перешли в третий класс.
На малышей, только что поступивших в корпус, они смотрели с
покровительственным видом.
Через три дня после экзамена по тактике, который был последним, состоялся годовой акт.
На этом акте Сережа впервые увидел начальника штаба военно-учебных
заведений Ростовцева, о котором так много говорили в корпусе. [46]
Сережа стоял совсем близко от него, в первых рядах колонны, и мог поэтому во всех подробностях рассмотреть Жабу.
Он нашел, что это прозвище чрезвычайно к нему подходило. Что-то жабье
было в этих выпуклых мутноватых глазах, в этом толстом подбородке,
свисавшем с высокого, расшитого воротника.
Перед Ростовцевым стоял длинный стол, покрытый малиновым бархатом. На
нем в строгом порядке были разложены книги, готовальни, измерительные
приборы и другие награды. А в самом центре стола красовалось серебряное
блюдо с двумя стопками золотых и серебряных медалей.
- Выпускные, вперед!
Отделившись от колонны кадетов, выпускные прошли через весь зал и,
дойдя до малинового стола, вытянулись во фронт. Ростовцев встал.
- Поздравляю вас, господа, офицерами! - сказал он хрипло. - Сегодня его
величество государь император подписал приказ о вашем производстве! Вот
этот приказ! - И он высоко поднял пухлую руку, на которой блеснули
кольца.
Он говорил долго. Он говорил о том, как жаль ему расставаться со своими
"детьми", о том, сколько бед предстоит им встретить на жизненном пути.
Тут же он заранее утешал их, напоминая, что государь император всегда
будет для них родным отцом и заступником во всех их несчастьях и бедах.
И несколько слез, одна за другой, скатились по его толстым щекам.
Сережа был удивлен. Он тогда еще не знал настоящей цены этим слезам, не
знал, что каждый год перед каждым выпуском повторяется та же речь,
сопровождаемая послушными слезами.
Взяв из рук директора серебряное блюдо с медалями, Ростовцев начал
раздавать их кадетам, окончившим корпус с отличием. При этом они
получали от него по три поцелуя.
Жаба уехал, и началась раздача наград кадетам младших классов.
- За усердие, благонравное поведение и успехи в науках, - читал
инспектор уже сонным голосом, и награжденные подходили по очереди: одни
- радостные, смущенные, другие - хвастливо поглядывавшие по сторонам.
Сережа давно уже переминался с ноги на ногу. Ему страшно хотелось
удрать, и он перемигивался с Кроном, который тоже, видимо, не испытывал
чувства особенного благоговения перед тем, что довелось ему увидеть в
это торжественное утро. [47]
А на следующий день начался разъезд.
Каждый готовился к нему по-своему.
Одни с лихорадочной поспешностью укладывали вещи, в волнении носились
по корпусу. Подбегали к окнам, прислушиваясь к стуку колес, вглядываясь
в приближавшиеся экипажи.
Другие сидели тихо и строили планы, как они проведут лето, гадали, кто за ними приедет - мать, сестра, брат?
А третьи и совсем не готовились к отъезду, и планы их на лето были
очень просты. Они оставались в корпусе, никто за ними не должен был
приехать - ни мать, ни сестра, ни брат. Между ними был Сережа.
Особенно суетились кантонисты. Они усиленно чистили мундиры и сапоги,
натирали пуговицы кирпичом, стараясь придать им сверхъестественный
блеск, и - главное - хвастали, хвастали. Они хвастали наградами,
хвастали родителями, подарками, которые они надеялись от них получить,
и, наконец, старшими братьями. Старшие братья - это была самая большая
гордость. Многие из этих легендарных старших братьев служили в
гвардейских полках.
Сережа сидел в спальной камере и грустно смотрел на все эти сборы.
Время от времени он принимался помогать Мите, который тут же укладывал
свой нехитрый багаж.
- Вот увидите, - самодовольно говорил Аристов, тщательно снимая пылинки
со своего парадного мундира, - вот увидите, какой у меня брат, он,
должно быть, за мной приедет. Вот у него мундир так мундир! Так и
блестит!
- Ишь расхвастался! - сказал Крон, сидя на койке и болтая ногами. -
Нашел чем хвастать - мундиром! Эх ты, чудак! Ты бы еще маменькиной
юбкой похвастал.
Аристов посмотрел на него с презрением.
- Да... ты знаешь ли? Ты знаешь ли, кто такой мой брат? - медленно и с важностью сказал он.
- Не знаю и знать не хочу, - равнодушно ответил Крон.
- Мой брат каждый день во дворце с докладом бывает, с самим императором
разговаривает, на балах с императрицей танцует! Мой брат в лейб-гвардии
Преображенском полку первой ротой командует...
- А мой брат студент! - неожиданно сказал Митя.
Аристов умолк, удивленно обернулся к нему и вдруг неистово захохотал. И вслед за, ним захохотали и его товарищи-кантонисты.
- Ой, братцы, не могу! - кричал Аристов, держась за живот. - Вы
слыхали, слыхали? Студент! Ох, распотешил, ей-богу! Вот это уж нашел
чем хвастать! Студент! Вот умора!
Митя бросил завязывать свою корзину и с задумчивым видом подошел к Аристову.
- Запомни хорошенько, - медленно проговорил он, поднося кулак к самому
носу Аристова, - все мундиры твоего брата вместе с ним самим [48] одной
пуговицы на студенческой куртке не стоят. Мой брат - человек
образованный, он будет ученым, он все знает, а для того, чтобы на балах
плясать и во дворец с докладами ездить, большого ума не требуется,
можно вместо головы на плечах горшок с размазней иметь!
- Браво, Митька! - коротко заключил Крон.
- Молодец! - сказал Сережа, с восхищением глядя на Митю. Аристов долго не унимался.
- Вот погодите, я покажу вам, мой брат вам покажет! - слышались угрозы.
Его приятели-кантонисты негодовали вместе с ним и клялись когда-нибудь отомстить за честь своих братьев-гвардейцев.
Один за другим подкатывали экипажи к парадному крыльцу. Кадеты толпами
выбегали навстречу каждому экипажу, потом расступались перед тем
счастливцем, который кидался в объятия родных.
С каждым часом пустел корпус, и те, кто оставался в нем на лето, чувствовали себя все более одинокими.
Сережа с грустью смотрел на приезжавших за товарищами отцов, матерей,
братьев, сестер. Одни приезжали в блестящих экипажах, другие - на
извозчиках, третьи просто приходили пешком.
"А за мной никто не приедет!" - подумал Сережа и чуть не расплакался.
Он живо представил себе дом на тихой улице в Екатеринбурге, отца,
ворчливую старую няню, вырастившую его. Мать умерла, когда Сережа был
еще совсем маленьким, и он ее не помнил. И вот теперь как ни старался
он отодвинуть от себя образ отца, потому что знал, что не выдержит и
расплачется, но ничего не мог с собой поделать. Он видел отца так живо,
как будто тот стоял здесь, рядом с ним, - высокий, добрый, с седеющими
висками, в своем потертом мундире горного инженера. Он вспомнил, как
кидался навстречу отцу и взбирался к нему на плечи, [48] когда тот
приходил с работы, усталый, но всегда такой ласковый, всегда такой
внимательный к нему. Как по вечерам он в своем кабинете читал Сереже
вслух или рассказывал всякие интересные истории; как в самых
трогательных местах он ободряюще поглядывал на Сережу, а Сережа
крепился, чтобы не заплакать. Тогда отец ласково гладил его по голове и
захлопывал книгу. Они начинали загадывать друг другу загадки. Загадки
получались такие смешные, что оба хохотали до слез.
А как давно все это было! Уже полгода прошло с тех пор, как он не видел
отца. И вдруг чувство горькой обиды охватило его. "Если бы отец, -
думал он, - любил меня так же сильно, как я его, он приехал бы за мной,
он не оставил бы меня на лето в этом чертовом корпусе".
Но усталые добрые глаза снова выплывали пред ним и смотрели с такой
любовью, что Сережа поспешил отогнать от себя эти мысли. Он знал, что
отец с радостью приехал бы за ним.
Но до Петербурга было далеко, и у отца не было ни средств, ни времени для такой долгой и трудной поездки.
- На следующие каникулы уж непременно сам поеду! - вслух сказал Сережа.
- А когда окончу корпус, может быть, меня и пошлют на Урал для практики
по горному делу.
И он грустно побрел в сад.
Когда он проходил по вестибюлю главного подъезда, парадная дверь с
шумом растворилась, пропуская полную даму в нарядном капоре, ленты
которого свисали вдоль грузных плеч. Она медленно плыла, важно подняв
голову и поглядывая в лорнет, висевший на длинной золотой цепочке.
Крепкий запах духов, такой непривычный для обитателей корпуса, наполнил
комнату.
"За кем бы это?" - подумал Сережа и сразу же увидел шедшего за дамой
Аристова, немного смущенного, но все же выступавшего очень гордо.
"Вот тебе и гвардеец!" - подумал Сережа и улыбнулся.
- Alexandre, - говорила дама тягучим голосом, - je suia vemi vous chercher...
В эту минуту откуда-то из-за угла выскочила длинная фигура инспектора
Федора Федоровича. Увидев издали даму, он весь преобразился,
приосанился и с любезнейшей улыбкой, которая как-то не шла к его
угрюмому лицу, подлетел к ней.
Он рассыпался в комплиментах по адресу ее сына, говорил о его
"отличнейшем" поведении и прекрасных успехах, наконец пригласил ее в
кабинет директора, уверяя, что его превосходительство господин директор
будет очень рад видеть мать одного из лучших воспитанников корпуса.
Аристов теперь уже совсем нагло поглядывал вокруг. От его смущения не осталось и тени. [50]
Сережа отвернулся. Вся эта сцена была ему противна.
"Отчего это начальство так юлит перед этой старой ведьмой?" - подумал он.
Впрочем, над этим он задумался ненадолго. Он вспомнил, что часто
слышал, как в разговорах кадеты называли отца Аристова "важной
персоной".
"Вот потому Живодер перед ней и юлит!" - заключил про себя Сережа.
И снова он невольно подумал о своем отце. Перед ним, наверное, никто
лебезить не стал бы, да и его, Сережу, не расхваливали бы так, как
Аристова, хоть учился он не хуже его, а, пожалуй, даже лучше.
Нет, его отец не так бы себя вел, как эта чертова кукла с лорнетом, несмотря на то что она и подметки его не стоит.
Голос Крона оторвал Сережу от этих мыслей.
- Твери-ти-нов, Твери-ти-нов, где ты? - отчаянно кричал Андрей.
- Я здесь! - отозвался Сережа и побежал к нему навстречу.
- Да куда же ты пропал! Ищем, ищем целый час! Как сквозь землю провалился!
- Бежим скорей, Митька уезжает, уже на извозчике с братом сидит, тебя ждут прощаться!
Действительно, Митя уже сидел на извозчике рядом с братом. Сережа
как-то растерялся и но нашел даже слов, прощаясь со своим закадычным
другом. Они крепко обнялись, и только когда коляска тронулась и Митя
был уже далеко, Сереже стало невыносимо грустно и захотелось побежать
за ним, попросить Митю не уезжать или взять его с собой...
- Ну-ну, нечего нюни распускать, брат! - похлопал его Крон по спине. -
Чего там, лето быстро пройдет, а мы с тобой и в корпусе его проведем
отлично!
Он вдруг замолчал и с загадочным видом посмотрел на Сережу. Потом
похлопал себя по груди и, оглянувшись по сторонам, показал Сереже
краешек книги, которую держал за пазухой.
- У студента, Митькиного брата, выпросил, - таинственно сообщил он. -
Вот почитаем-то! Только, чур, никому но говорить! Не то, упаси бог,
разнюхает Живодер, пойдут расспросы, где достал, да кто дал, да какая
книга... Ну, а теперь скорым шагом марш в сад! Осенью он обещал нам
много книг привезти. Ура! Да здравствует студент Владимиров и его брат
Митька!
Прошло три года.
Из маленького краснощекого мальчугана Сережа Тверитино-в превратился в
высокого, сильного юношу. Глаза его по-прежнему смотрели открыто, но
все чаще к блеску их примешивался мрачный оттенок.
Годы, проведенные в корпусе, многому его научили. При столкновении [51]
с начальством он уже не шептал, как прежде, про себя ругательства, а
только бледнел и широко раздувал ноздри.
И кадеты знали, что в такие минуты нельзя было его задевать.
Сережу любили за горячий нрав, за храбрость, за настойчивость, с
которой он отстаивал интересы товарищей. Знали, что он не только не
выдаст, но и выручит из беды.
Всем было также хорошо известно, что и себя в обиду он не даст. При
случае он, не задумываясь, пускал в ход кулаки. Но разве можно было без
этого обойтись, не потеряв уважения кадетов, не получив прозвища рохли,
труса или бабы?
Много перемен произошло за эти годы в корпусе.
Мишка - Михаил Павлович уже "командовал армией покойников", как
говорили кадеты, и Ростовцев один, без своего начальника приезжал в
корпус и произносил перед воспитанниками верноподданнические речи.
Иными глазами смотрели теперь на этого человека Сережа и его друзья.
Они уже знали, что это был не просто начальник по прозвищу "Жаба", это
был предатель. Он предал декабристов. Память о них была еще свежа в
народе, и вести о них проникали сквозь стены корпуса, как ни охраняло
воспитанников начальство.
Близкий друг декабриста Оболенского, подпоручик Ростовцев часто бывал у
него и встречал в его доме Рылеева Трубецкого, братьев Бестужевых и
других членов тайного общества. Разговоры велись при нем достаточно
откровенно. И он написал донос Николаю (тогда еще великому князю,
будущему императору), предупредив его о заговоре. Это было 12 декабря
1825 года, а на следующий день он признался в своем поступке
Оболенскому, уверяя его, что имен он не выдал.
Предательство Ростовцева потрясло заговорщиков. Одни верили ему, другие
не верили. Дело, однако, было не в этом, .Возможно, что некоторые имена
были уже известны Николаю. Но Ростовцев знал многое. Он знал о
совещаниях у Рылеева, о выработанном на этих совещаниях плане
восстания. И эти ценные сведения он мог сообщить в своем доносе.
Заговорщики узнали о предательстве 13 декабря, а 14-го утром они подняли восстание.
И вот теперь - одни казнены, другие умерли в заточении, третьи еще
томились в далекой Сибири. А человек, предавший их, получал чины,
поднимался все выше и выше, воспитывал молодежь...
Были в корпусе и другие перемены.
Вместо Живодера Сахара Сахаровича инспектором назначен был сухой,
маленький человечек со странными движениями, блуждающими, безумными
глазами и отрывистой речью. Фамилия его была Зейдлиц, и это он считал
своим главным достоинством. Он не переставал твердить, что происходит
от знаменитого генерала Зейдлица, участника Семилетней войны.
- Я буду вести дело вашего воспитания, - говорил он,- согласно традициям, унаследованным мною от моего великого предка. [52]
На самом деле он как раз ничем не напоминал своего предка, который, по
слухам, отличался рыцарским характером и даже запретил в своем полку
телесные наказания.
Однако неоднократные упоминания о храбром генерале не внушали ученикам
ни малейшего уважения к инспектору. Они тотчас же переделали знаменитую
фамилию в "Зяблицу", решив, что это прозвище гораздо больше подходит к
нему.
Впрочем, система воспитания по унаследованным традициям казалась довольно странной даже ко всему привыкшим кадетам.
Пробегая по коридору, Зейдлиц хватал кого-нибудь из воспитанников и
начинал пристально вглядываться ему в глаза. И горе было тому, кто не
мог удержаться от улыбки. Тогда в записной книжке инспектора против
фамилии кадета появлялось слово "смех" или, что было еще хуже, "дерзкий
смех".
А это означало, что кадету не миновать Лешки. Дерзкого смеха Зяблица не прощал никому...
Назначен был также новый ротный командир. Звали его Николай Петрович,
но сразу же он был переименован в "Свирепого кота". На кота он
действительно походил - и не только длинными, тонкими усами. Было
что-то кошачье и в его походке.
В каждом воспитаннике он видел чуть ли не личного врага.
- Я возьму вас в ежовые рукавицы! У меня ходить по струнке! Я ведь
еду-еду, не свищу, а как заеду - не спущу! - таково было первое
приветствие, с которым он обратился к своей роте.
Похаживая во время фронтовых занятий по плацу, он зорко следил за тем,
чтобы грудь кадета выдавалась за линию носков ровно на столько, на
сколько это полагалось по уставу. Если кадет во фронте "смотрел
невесело", одно это приводило его в ярость.
Появились и новые учителя. Вместо Андрея Петровича русский язык и
литературу преподавал теперь в старших классах Владимир Николаевич
Зверс. Несмотря на странную фамилию, он не получил прозвища, так как
очень быстро завоевал любовь и уважение воспитанников. Это был человек
образованный, понимавший и любивший литературу.
Его уроки или, скорее, лекции проходили в полной тишине, и даже
камчадалы, забросив игры, слушали его с интересом. Эти уроки явились
для кадетов как бы струей свежего воздуха, ворвавшейся в душную
корпусную жизнь.
Владимир Николаевич обладал способностью преображаться в героев
произведений, о которых шла речь. И кадеты с удивлением [53] смотрели
на учителя, у которого вдруг менялась то походка, то манера говорить.
Иногда им начинало казаться, что он даже становится меньше ростом.
Зная, как бедна корпусная библиотека, он приносил ученикам свои книги.
Начальство с подозрением относилось к новому учителю, и нередко на его
уроки заглядывали то инспектор, то ротный, то кто-нибудь из
преподавателей. Однако в их присутствии, как бы но молчаливому уговору
между Владимиром Николаевичем и кадетами, уроки мгновенно принимали
обычный казенный характер. И придраться ни к чему не удавалось.
...И только Богдан Иванович по-прежнему храпел во время вечерних
занятий, по-прежнему нюхал табак и оглушительно чихал. Только засыпать
он стал еще чаще, чем прежде.
А Таракан все так же зорко следил за тем, чтобы кто-нибудь не "словчил" лишней булки, и сюртук его все так же лоснился от жира.
Среди товарищей за эти годы изменилось немногое. И самым большим
огорченном для Сережи было то, что Митя Владимиров заболел, не выдержав
корпусного режима, и родные принуждены были взять его из корпуса.
Теперь появился у Сережи другой товарищ, с которым, как ему казалось
вначале, он подружился именно потому, что он чем-то напоминал Митю.
Этого нового друга звали Станислав Горецкий.